Куприн корь год написания

Александр Иванович Куприн родился 7 сентября (26 августа по старому стилю) 1870 года в городе Наровчат Пензенской губернии в семье мелкого чиновника. Отец умер, когда сыну шел второй год.

В 1874 году его мать, происходившая из древнего рода татарских князей Куланчаковых, переехала в Москву. С пяти лет из-за тяжелого материального положения мальчик был отдан в Московский Разумовский сиротский пансион, знаменитый своей суровой дисциплиной.

В 1888 году Александр Куприн окончил кадетский корпус, в 1890 году — Александровское военное училище в чине подпоручика.

По окончании училища он был зачислен в 46-й Днепровский пехотный полк и отправлен на службу в город Проскуров (ныне Хмельницкий, Украина).

В 1893 году Куприн отправился в Петербург для поступления в Академию Генерального штаба, но не был допущен к экзаменам из-за скандала в Киеве, когда в ресторане-барже на Днепре он бросил за борт подвыпившего пристава, оскорблявшего девушку-официантку.

В 1894 году Куприн оставил военную службу. Он много путешествовал по югу России и Украине, пробовал себя в различных сферах деятельности: был грузчиком, кладовщиком, лесным объездчиком, землемером, псаломщиком, корректором, управляющим имением и даже зубным врачом.

Первый рассказ писателя «Последний дебют» был напечатан в 1889 году в московском «Русском сатирическом листке».

Армейская жизнь описана им в рассказах 1890-1900 годов «Из отдаленного прошлого» («Дознание»), «Куст сирени», «Ночлег», «Ночная смена», «Прапорщик армейский», «Поход».

Ранние очерки Куприна были изданы в Киеве в сборниках «Киевские типы» (1896) и «Миниатюры» (1897). В 1896 году была напечатана повесть «Молох», принесшая молодому автору широкую известность. Потом последовали «Ночная смена» (1899) и ряд других рассказов.

В эти годы Куприн познакомился с писателями Иваном Буниным, Антоном Чеховым и Максимом Горьким.

В 1901 году Куприн поселился в Петербурге. Некоторое время он заведовал отделом беллетристики «Журнала для всех», затем стал сотрудником журнала «Мир Божий» и издательства «Знание», которое выпустило первые два тома сочинений Куприна (1903, 1906).

В историю отечественной литературы Александр Куприн вошел как автор повестей и романов «Олеся» (1898), «Поединок» (1905), «Яма» (1 часть — 1909, 2 часть — 1914-1915).

Он также известен как крупный мастер рассказа. Среди его произведений в этом жанре — «В цирке», «Болото» (оба 1902), «Трус», «Конокрады» (оба 1903), «Мирное житие», «Корь» (оба 1904), «Штабс-капитан Рыбников» (1906), «Гамбринус», «Изумруд» (оба 1907), «Суламифь» (1908), «Гранатовый браслет» (1911), «Листригоны» (1907-1911), «Черная молния» и «Анафема» (оба 1913).

В 1912 году Куприн совершил путешествие по Франции и Италии, впечатления о котором отразились в цикле путевых очерков «Лазурные берега».

В этот период он активно осваивал новые, никому не знакомые ранее виды деятельности — поднимался на воздушном шаре, совершал полет на аэроплане (едва не закончившийся трагически), спускался под воду в водолазном костюме.

В 1917 году Куприн работал редактором газеты «Свободная Россия», издававшейся партией левых эсеров. С 1918 года по 1919 год писатель работал в издательстве «Всемирная литература», созданном Максимом Горьким.

После прихода в Гатчину (Санкт-Петербург), где он жил с 1911 года, белых войск, он редактировал газету «Приневский край», издававшуюся штабом Юденича.

Осенью 1919 года с семьей эмигрировал за границу, где провел 17 лет, главным образом в Париже.

В эмигрантские годы Куприн выпустил несколько сборников прозы «Купол св. Исаакия Долматского», «Елань», «Колесо времени», романы «Жанета», «Юнкера».

Живя в эмиграции, писатель бедствовал, страдая как от невостребованности, так и от оторванности от родной почвы.

В мае 1937 года Куприн возвратился вместе с женой в Россию. К этому времени он уже был серьезно болен. В советских газетах печатались интервью с писателем и его публицистический очерк «Москва родная».

25 августа 1938 года он скончался в Ленинграде (Санкт-Петербурге) от рака пищевода. Похоронен на Литераторских мостках Волкова кладбища.

Александр Куприн был дважды женат. В 1901 году его первой супругой стала Мария Давыдова (Куприна-Иорданская), приемная дочь издательницы журнала «Мир Божий». Впоследствии она вышла замуж за редактора журнала «Современный мир» (сменившего «Мир Божий»), публициста Николая Иорданского и сама работала в журналистике. В 1960 году вышла ее книга воспоминаний о Куприне «Годы молодости».

В 1907 году Куприн женился сестре милосердия Елизавете Гейнрих.

От первого брака у писателя была дочь Лидия (1903-1924), от второго — дочери Ксения (1908-1981) и Зинаида (1909-1912).

Его дочь от второго брака Ксения в 1919-1956 годах жила во Франции, была манекенщицей и киноактрисой. В 1958 году вернулась в СССР и работала в Театре имени А.С. Пушкина, играя в основном в массовках. Она написала книгу о Куприне «Мой отец». Является основательницей дома-музея Куприна в городе Наровчат Пензенской области.

Музей А.И. Куприна в Наровчате, филиал объединения Государственных литературно — мемориальных музеев (ОГЛММ) Пензенской области, был открыт 6 сентября 1981 года.

Памятники писателю установлены в Наровчате и Гатчине. В мае 2009 года бронзовый памятник Александру Куприну был открыт на набережной Балаклавы в Севастополе.

Материал подготовлен на основе информации РИА Новости и открытых источников

Источник

На балконе все продолжительно и неловко замолчали. Воскресенский дрожащими холодными пальцами катал хлебный шарик, низко наклонив лицо над столом. Ему казалось, что все, даже шестилетняя Вавочка, смотрят на него с любопытством и брезгливой жалостью. «Пойти и дать ему пощечину? — бессвязно мелькало у него в голове. — Вызвать на дуэль? Ах, как все это вышло скверно, как пошло! Вернуть ему назад деньги? Швырнуть в лицо? Фу, какая гадость!»

Читайте также:  Сыпь на лице после прививки корь краснуха паротит фото

— Милый Сашенька, не придавайте такого значения, — ласкающим голосом, точно с маленьким, заговорила Анна Георгиевна. — Голубчик, не стоит. Через час он сам сознается, что был неправ, и извинится. Уж если говорить правду, то ведь и вы ему порядочно наговорили.

Он не ответил. Больше всего на свете он хотел бы сейчас же встать, уйти куда-нибудь подальше, спрятаться в какой-нибудь темный, прохладный угол, но сложная, мучительная нерешительность приковывала его к месту. Доктор заговорил о чем-то слишком громко, неестественно развязным тоном. «Это он оттого так, что ему за меня стыдно», — подумал Воскресенский и стал прислушиваться, почти не понимая слов.

— Один мой знакомый, который хорошо знает арабский язык, так он сравнивал арабские поговорки с русскими. И получились прелюбопытные параллели. Например, арабы говорят: «Честь — это алмаз, который делает нищего равным султану». А по-русски выходит: «Что за честь, коли нечего есть». То же насчет гостеприимства. Арабская пословица говорит…

Воскресенский вдруг встал, не глядя ни на кого, с потупленными глазами неуклюже обошел стол и торопливо сбежал с балкона в цветник, где сладко и маслено пахло розами. За своей спиной он слышал тревожный голос Анны Георгиевны:

— Сашенька, Александр Петрович, куда же вы? Сейчас подадут фрукты!..

III

Придя наверх, Воскресенский переоделся, вытащил из-под кровати свой старый, порыжелый, весь обклеенный багажными ярлыками чемодан и стал укладываться. С ожесточением швырял он в чемодан книги и лекции, с излишней энергией втискивал скомканное кое-как белье, яростно затягивал узлы веревок и ремни. И по мере того, как расходовалась его физическая сила, взбудораженная недавним неудовлетворенным гневом, — он сам понемногу отходил и успокаивался. Покончив с чемоданом, он выпрямился и оглянулся кругом. Внезапно ему стало жаль своей комнаты, точно в ней оставалась часть его существа. По утрам, когда он просыпался, ему не надо было даже приподымать голову от подушки, чтобы увидеть прямо перед собою темную, синюю полосу моря, подымавшуюся до половины окон, а на окнах в это время тихо колебались, парусясь от ветра, легкие, розоватые, прозрачные занавески, и вся комната бывала по утрам так полна светом и так в ней крепко и бодро пахло морским воздухом, что в первые дни, просыпаясь, студент нередко начинал смеяться от бессознательного, расцветавшего в нем восторга. Воскресенский вышел на балкон. Далеко впереди выдавался в море узкий длинный мысок, кончавшийся правильным закруглением, которое здесь называли батареей. Из-за батареи, круто огибая ее, выплывал маленький паровой катер, и отчетливо доносилось его торопливое фырканье, похожее на дыхание запыхавшейся собаки. Под полотняным тентом можно было разглядеть темные человеческие фигуры. Катер покачивало, но он бодро подымался на одну волну и, с замедлением перевалившись через нее, смело зарывался носом в следующую, между тем как разрезанная им вода взмывала к самым бортам. А еще дальше, как будто посередине между берегом и горизонтом, плавно, без малейшего звука и сотрясения, двигалась черная, могучая громадина большого парохода с наклоненными назад трубами. И тотчас же, сквозь легкое облачко набежавшей грусти, Воскресенский почувствовал то сладкое и дерзкое замирание сердца, которое он всегда испытывал при мыслях о дальних поездках, о новых впечатлениях, о новых людях — о всей безбрежной широте лежащей перед ним молодой, неисчерпанной жизни.

«Завтра и я буду толкаться по пароходу вместе с другими, буду знакомиться, смотреть на берега, на море, — подумал он. — Хорошо!»

— Сашенька, где вы здесь? Подите ко мне, — услышал он голос Анны Георгиевны.

Он быстро вернулся в комнату, застегивая на ходу ворот красной рубахи и поправляя волосы. Какой-то мимолетный испуг, какое-то темное, раздражающее предчувствие на мгновение шевельнулось в его душе.

— Устала! — говорила Анна Георгиевна, слегка задыхаясь. — Как у вас хорошо. Прохладно.

Она села на подоконник. На фоне ослепительного, бело-голубого неба сверху и густой синевы моря снизу — ее высокая, немного полная фигура, в белом капоте, обрисовалась с тонкой, изящной и мягкой отчетливостью, а жесткие, рыжеватые против солнца завитки волос зажглись вокруг ее головы густым золотым сиянием.

— Ну, что, сердитый воробей, — спросила Анна Георгиевна с нежной фамильярностью, — еще не простыли?

— Простыл. Сейчас вот еду, — угрюмо ответил студент.

— Саша!..

Она произнесла его имя тихо и таким странным, протяжным, волнующим звуком, какого Воскресенский не слыхал никогда в жизни. Он вздрогнул и пристально поглядел на нее. Но она сидела спиной к яркому свету, и выражения ее лица нельзя было рассмотреть. Однако студенту показалось, что ее глаза блестят не по-обыкновенному.

— Саша, родной мой, вы не уедете! — вдруг заговорила она, спеша и задыхаясь. — Нет, нет, милый, вы не уедете. Слышите? Подите сюда. Да сюда же, ко мне… ко мне, вам говорят!.. Ох, какой бестолковый… Слышите, не смейте ехать. Я не хочу. Дорогой мой, вы останетесь…

Читайте также:  Кори замора танец живота

Она схватила его руки, крепко сжала их и, не выпуская из своих, положила к себе на колени, так что он на секунду ощутил под легкой шершавой тканью капота ее твердое и точно скользкое тело.

— Останетесь? Да? — спросила она быстрым шепотом, близко заглядывая ему в лицо.

Он поднял глаза и встретился с ее затуманенным, неподвижным, жадным взглядом. Горячая радость хлынула у него из сердца, разлилась по груди, ударила в голову и забилась в висках. Смущение и неловкость исчезли. Наоборот, было жуткое, томительное наслаждение — глядеть так долго, так бесстыдно и так близко, не отрываясь и не произнося ни слова, в эти прекрасные, еще сияющие слезами, обессмысленные страстью глаза. Потом он полусознательно почувствовал, что она смотрит ниже его глаз, и он сам перевел глаза на ее крупные, яркие раскрытые губы, за которыми сверкала влажная белизна зубов. Ему вдруг показалось, что воздух в комнате стал знойным, во рту у него сразу пересохло, и стало трудно дышать.

— Останетесь? Да? Правда?

Он обнял ее и тотчас же почувствовал ее большое, роскошное тело легким, живым, послушным каждому движению, каждому намеку его рук. Какой-то жаркий, сухой вихрь вдруг налетел и скомкал его волю, рассудок, все его гордые и целомудренные мысли, все, что в нем было человеческого и чистого. Почему-то вдруг, обрывком, вспомнилось ему купанье перед обедом и эти теплые, качающиеся, ненасытные волны.

— Милый, правда? Правда? — повторяла без конца женщина.

Он грубо, по-зверски, схватил ее на руки и поднял. Точно в бреду, он слышал, как она с испугом прошептала:

— Дверь… ради бога… дверь!

Он машинально оглянулся назад, увидел раскрытую настежь дверь и темноту коридора за нею, но не понял ни смысла этих слов, ни значения этой двери и тотчас же забыл о них. Полузакрытые черные глаза вдруг очутились так близко около его лица, что очертания их стали неясными, расплывчатыми, и сами они сделались огромными, неподвижными, страшно блестящими и совсем незнакомыми. Горячие, качающиеся волны хлынули на него, разом затопили его сознание и загорелись перед ним странными вертящимися кругами… Потом он очнулся и услышал с удивлением ее точно о чем-то умоляющий голос:

— Я обожаю тебя… Мой сильный, молодой, красивый…

Источник

«Перед обедом доктор Ильяшенко и студент Воскресенский искупались. Жаркий юго-восточный ветер развел на море крупную зыбь. Вода у берега была мутная и резко пахла рыбой и морскими водорослями; горячие качающиеся волны не освежали, не удовлетворяли тела, а, наоборот, еще больше истомляли и раздражали его…»

Александр Иванович Куприн

Корь

I

Перед обедом доктор Ильяшенко и студент Воскресенский искупались. Жаркий юго-восточный ветер развел на море крупную зыбь. Вода у берега была мутная и резко пахла рыбой и морскими водорослями; горячие качающиеся волны не освежали, не удовлетворяли тела, а, наоборот, еще больше истомляли и раздражали его.

– Вылезайте, коллега, – сказал доктор, поливая пригоршнями свой толстый белый живот. – Так мы до обморока закупаемся.

От купальни нужно было подыматься вверх, на гору, по узкой тропинке, которая была зигзагами проложена в сыпучем черном шифере, поросшем корявым дубнячком и бледно-зелеными кочнями морской капусты. Воскресенский взбирался легко, шагая редко и широко своими длинными мускулистыми ногами. Но тучный доктор, покрывший голову, вместо шляпы, мокрым полотенцем, изнемогал от зноя и одышки. Наконец он совсем остановился, держась за сердце, тяжело дыша и мотая головой.

– Фу! Не могу больше… Хоть снова полезай в воду… Постоим минутку…

Они остановились на плоском закруглении между двумя коленами дорожки, и оба повернулись лицом к морю. Взбудораженное ветром, местами освещенное солнцем, местами затененное облаками, – оно все пестрело разноцветными заплатами. У берега широко белела пена, тая на песке кисейным кружевом, дальше шла грязная лента светло-шоколадного цвета, еще дальше – жидкая зеленая полоса, вся сморщенная, вся изборожденная гребнями волн, и, наконец, – могучая, спокойная синева глубокого моря с неправдоподобными яркими пятнами, то густофиолетовыми, то нежно-малахитовыми, с неожиданными блестящими кусками, похожими на лед, занесенный снегом. И вся эта живая мозаика казалась опоясанной у горизонта черной, спокойной, неподвижной лентой безбрежной дали.

– А все-таки здорово как! – сказал доктор. – Красота ведь, а?

Он протянул вперед короткую руку с толстенькими, как у младенца, пальцами и широко, по-театральному, черкнул ею по морю.

– Да… ничего, – равнодушно ответил Воскресенский и зевнул полупритворно. – Только надоедает скоро. Декорация.

Читайте также:  Медцентр прививка от кори

– Та-ак! Мы их ели. Это, знаете, анекдот есть такой, – пояснил Ильяшенко. – Пришел солдат с войны к себе в деревню, ну и, понятно, врет, как слон. Публика, конечно, обалдемши от удивления. «Были мы, говорит, на Балканах, в самые, значит, облака забрались, в самую середку». – «Ах, батюшки, да неужто ж в облака?» А солдат этак с равнодушием: «А что нам облака? Мы их ели. Все одно как стюдень».

У доктора Ильяшенки была страсть рассказывать анекдоты, особенно из простонародного и еврейского быта. В глубине души он думал, что только по капризному расположению судьбы из него не вышло актера. Дома он изводил жену и дочь Островским, а в гостях у пациентов любил декламировать никитинского «Ямщика», причем неизменно для этого вставал, переворачивал перед собою стул и опирался на его спинку вывороченными врозь руками. Читал же он самым неестественным, нутряным голосом, точно чревовещатель, полагая, что именно так и должен говорить русский мужик.

Рассказав анекдот о солдате, он тотчас же, первый, радостно захохотал свободным грудным смехом. Воскресенский принужденно улыбнулся.

– Видите ли, доктор… юг, – начал он вяло, точно затрудняясь в словах, – не люблю юга. Здесь все как-то маслено, как-то… не знаю… чрезмерно. Ну, вот, цветет магнолия… позвольте, да разве это – растение? Так и кажется, что ее нарочно сделали из картона, выкрасили зеленой масляной краской, а сверху навели лак. Природа! Солнце встало из-за моря – и жара, а вечером бултых за горы – и сразу ночь. Нет птиц. Нет наших северных зорь с запахом молодой травки, нет поэзии сумерек, с жуками, с соловьем, со стадом, бредущим в пыли. Какая-то оперная декорация, а не природа…

– В ва-ашем до-оме, – сиплым тенорком запел доктор. – Известно, – вы кацап.

– А эти лунные ночи, черт бы их драл! – продолжал Воскресенский, оживляясь от давнишних мыслей, которые он до сих пор думал в одиночку. – Одно мученье. Море лоснится, камни лоснятся, деревья лоснятся. Олеография! Цикады дурацкие орут, от луны никуда не спрячешься. Противно, беспокойно как-то, точно тебя щекочут в носу соломинкой.

– Варвар! Зато, когда у вас в Москве двадцать пять градусов мороза, и даже городовые трещат от холода, – у нас цветут розы и можно купаться.

– И южного народа не люблю, – упрямо продолжал студент, следивший за своими мыслями. – Скверный народишко – ленивый, сладострастный, узколобый, хитрый, грязный. Жрут всякую гадость. И поэзия у них какая-то масленая и приторная… Вообще – не люблю!

Доктор остановился, развел руками и сделал круглые, изумленные глаза.

– Тю-тю-тю-у! – засвистал он протяжно. – И ты, Брутус? Узнаю дух нашего почтенного патрона в ваших словах. Русская песня, русская рубаха, а? Русский бог и русская подоплека? Жидишки, полячишки и прочие жалкие народишки? А?

– Будет вам, Иван Николаевич. Оставьте, – резко сказал Воскресенский. Лицо у него вдруг побледнело и некрасиво сморщилось. – Тут смеяться не над чем; вы знаете хорошо мои взгляды. Если я до сих пор не сбежал от этого попугая, от этого горохового шута, то только потому, что есть надо, а это все скорее прискорбно, чем смешно. Довольно и того, что за двадцать пять рублей в месяц я ежедневно отказываю себе в удовольствии высказать то, что меня давит… душит за горло… что оподляет мои мысли!..

– Пре-елесть, ну зачем так сильно!

– У! Я бы ему сказал много разных слов! – воскликнул злобно студент, потрясая перед лицом крепким, побелевшим от судорожного напряжения кулаком. – Я бы… о, какой это шарлатан!.. Ну, да ладно… не навек связаны.

Глаза доктора вдруг сузились и увлажнились. Он взял Воскресенского под руку и, баловливо прижимаясь головой к его плечу, зашептал:

– Слушайте, радость, зачем так кирпичиться? Ну что толку, если вы Завалишина изругаете? Вы его, он вас – и выйдет шкандал в благородном доме, и больше ничего. А вы лучше соедините сладость мести с приятностью любви. Вы бы Анну Георгиевну… А? Или уже?

Студент промолчал и делал усилия высвободить свою руку из рук доктора, но тот еще крепче притиснул ее к себе и продолжал шептать, играя смеющимися глазами:

– Чудак человек, вы вкусу не понимаете. Женщине тридцать пять лет, самый расцвет, огонь… телеса какие! Да будет вам жасминничать – она на вас, как кот на сало, смотрит. Чего там стесняться в родном отечестве? Запомните афоризм: женщина с опытом подобна вишне, надклеванной воробьем, – она всегда слаще… Эх, где мои двадцать лет? – заговорил он по-театральному, высоким блеющим горловым голосом. – Где моя юность! Где моя пышная шевелюра, мои тридцать два зуба во рту, мой…

Источник